ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ИДЕАЛ В КОНТЕКСТЕ ЭТНИЧЕСКИХ ЦЕННОСТЕЙ

Научная статья
Выпуск: № 7 (38), 2015
Опубликована:
2015/08/15
PDF

Кажарова И.А.

Кандидат филологических наук, Кабардино-Балкарский институт гуманитарных исследований

ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ИДЕАЛ В КОНТЕКСТЕ ЭТНИЧЕСКИХ ЦЕННОСТЕЙ

Аннотация

В статье рассматриваются исходные посылки формирования идеала бессмертия в адыгской поэзии с целью определения этноспецифики  актуализации универсальных представлений. Обозначенная проблема исследуется в контексте взаимодействия устнопоэтических традиций и традиций письменной культуры, а также на материале классических образцов адыгской поэзии.

Ключевые слова: идеал, сознание, этнос, этикет, культура.

Kazharova I.A.

PhD in Philology, Kabardino-Balkar Institute of Humanitarian Studies

POETIC ARTISTRY IN THE CONTEXT OF ETHNIC VALUES

Abstract

The article discusses the assumptions of the formation of the ideal of immortality in Circassian poetry for the purpose of determining the ethnic specificity of the actualization of universal conceptions. The issue is explored in the context of the interaction of the traditions of oral poetry and written traditions of culture, as well as on the material of Circassian classical examples of poetry.

Keywords: the ideal, consciousness, ethnicity, etiquette, culture.

Многие представления, которыми приходится оперировать при анализе художественных произведений, кажутся настолько универсальными, что не вызывают сомнения в том, что они в равной мере присущи всем культурам, и различаются лишь формы их воплощения. Задача данной статьи – конкретизировать особенности интерпретации идеала бессмертия в художественном сознании адыгов. Для этого считаем целесообразным, во-первых, рассмотреть исходные предпосылки формирования данного идеала на начальном этапе, когда происходит взаимодействие устнопоэтических традиций и традиций письменной культуры. (Именно здесь берут истоки тенденции развития интересующего нас идеала, актуализировавшиеся на последующих этапах). Во-вторых, проследить особенности его воплощения на конкретном художественном материале.

Сразу заметим, что обозначенный идеал возникает у адыгов как плод поздней, новописьменной культуры, а потому можно сказать, что он заимствован. Не случайно в древней устнопоэтической культуре адыгов прототип поэта отчетливо не просматривается. В адыгских мифах и эпических сказаниях нет своего Орфея или Амфиона, героя-певца, если только не назвать более или менее приближенный к ним образ Ашамеза с его игрой на волшебной свирели. Если Орфей «славился как певец и музыкант, наделенный магической силой искусства, которой покорялись не только люди, но и боги, и даже природа» [6, с. 262], то Ашамез в адыгской версии нартского эпоса предстает только как обладатель волшебного музыкального инструмента, наделенного амбивалентной функцией: игра на его черном конце  вызывает гибель всего живого на земле, на белом – цветение и изобилие. Безусловно, в античном мифе магическое начало выражено ярко, оно переплетается с творческим. Но все же, надо констатировать, что Ашамез у адыгов не выступает как «творец музыки и стихосложения» [1, с.  67], и уж тем более с его именем не связывается «идея соединения слова с музыкальным струнным аккомпанементом» [Там же]. Образ поэта-песнотворца вычленяется в культурном сознании адыгов, судя по всему, на втором этапе «единого исторического процесса развития народного профессионального искусства», когда после своего «обособления институт джегуако (поэта-песнотворца. – И.К.) начинает интенсивно развиваться в сторону нарождения и становления эстетических функций» [5, с. 16]. Но осознание авторства, вернее авторитета как носителя Слова, происходит гораздо позднее. Стоит вспомнить ставший хрестоматийным в северокавказской фольклористике эпизод, зафиксированный С.-А. Урусбиевым. Это исполненный осознания силы своего слова ответ джегуако оскорбившему его мулле: «Я одним словом своим из труса делаю храбреца, защитника свободы своего народа; вора превращаю в честного человека. На мои глаза не смеет показаться ни один мошенник; я противник всего бесчестного, нехорошего» [7, с. 60]. Однако при том, что в истории адыгской культуры остались имена многих джегуако и довольно выразительные образцы их мысли, не осталась их рефлексия по поводу собственного «вклада» в Бессмертие, и дело здесь, думается, не только в том, что лирическое самосознание возникает лишь на зрелой стадии существования института джегуако. Свою бесспорную роль играет адыгский этикет, не позволяющий вычленять собственное «Я».

Можно привести другие примеры осознания поэтами-импровизаторами функции слова. Так, виртуозный адыгский джегуако Лаша Агноко (1851-1918) в словесной перепалке со знатной девушкой дает характеристику слову и параллельно указывает уровень своего владения им: «- Это как я захочу, дорогая! – сказал он,- / Захочу, свинца тяжелее, / Ласточки легче; / Меда слаще, / Желчи горше; / Иглы острее, / Женской груди нежнее; / Как пророк правдиво - / Мое слово зависит от того, кому оно встретится!». В другой импровизации Агноко, сложенной в тяжелую годину неурожая, когда, казалось бы, должна ослабеть мотивация к раздумьям о возвышенном, им утверждается равноценность слова и пищи, за которой - отчетливо понятая неразрывность духовной и материальной сторон бытия. Как пишет З. Налоев, «такая выраженность оценочного отношения к поэтическому слову в устном творчестве встречается впервые» [5, с. 285]. Мы бы еще добавили, что в этих эпизодах оценочного отношения есть осознание непреходящей значимости слова, но нет осознания непреходящей значимости себя как его носителя. В системе ценностей адыгской ментальности прямое указание на собственные достижения, проговаривание высокой самооценки считалось неэтикетным и резко порицалось. О достоинствах, мере и степени заслуг человека могли судить лишь окружающие. Только народное мнение обладало правом вынесения высшей оценки, оно же увековечивала имена своих героев, певцов-сказителей в том числе.

Направленное влияние новой культуры, резкое изменение общественного строя не могут не вносить коррективы в систему ценностей этноса, приоритеты переставляются. Интересно, что сказанное относительно негативного отношения к озвучиванию человеком собственных достижений остается актуальным и для современного общества. Тем не менее, ни одна из заметных попыток поэта, принадлежащего адыгскому этносу, провозгласить о «памятнике собственного бессмертия» не способна вызвать в контексте письменной поэзии не то что порицания, но даже недоумения. И надо сказать, такая попытка осуществляется в довольно поздний период минувшего столетия. В 1980 году выходит очередной поэтический сборник Алима Кешокова «Вагъуэ махуэ» («Счастливая звезда»), в стихотворении, которым озаглавлено издание, звучит твердая убежденность в предначертанности бессмертного удела своему поэтическому «Я»: «Сэрщ зи вагъуэ имыжынур - / Сыхьэт махуэм къыдалъхуар» [4, с. 313]. – «Это моя звезда не упадет - / Рожденного в счастливый час». Поэт прямо заявляет о том, что отмечен свыше и отграничивает себя от любых посягательств на его удел: звезда того, кто рожден в счастливый час, не может упасть по определению. Ощущение высоты, на которую его вознесла слава, - не что иное, как заслуженная награда за духовную стойкость, и это не просто утверждение собственной неуязвимости, но убежденность в неугасимости собственной славы в грядущих временах. Обоснование такой уверенности - в определяющей роли, которую он сыграл в становлении нового мира и новой художественной традиции. Примечательно, что его лидерская роль показана через образ всадника, понятный и дорогой горцу, поэтому не вызывает читательского отторжения: «Сэ Кавказым я къуэ пасэу / Нэхущ шухэм сахэтащ» [Там же]. – «Я одним из ранних сынов Кавказа / (Был) в числе всадников рассвета».

Как составная идеала поэтического бессмертия мотив традиции сопрягается с ожиданием отклика. В этом смысле интересно взглянуть на стихотворение «Уэрэдгъэшэс» (1969). В стремлении к идеалу бессмертия поэт апеллирует к национальному обычаю, судя по всему, крепко позабытому. Ценностно окрашена внутренняя форма слова, вынесенного в заглавие: «Уэрэдгъэшэс» - буквально «Тот, кто помогает песне  быть (перемещаться) на коне». Стало быть, всадником здесь становится песня. Обычай из древних времен, а древность в  сознании адыгов - сакральная временная категория, освященная теми культурными первофеноменами, которые и предопределяют в дальнейшем индивидуальный характер, дух этноса: «Уэрэд зэхалъхьамэ, / Къуажэм хэзыхьэну / Еджэрт нэхъ губзыгъэм - / Нэхъ хъыджэбз гурыхуэм - / Ар уэрэдгъэшэсу» [Там же]. - «Если слагали песню, / В селении чтобы ее распространить / Называли самую разумную - / Самую памятливую девушку - / Отправляющую песню верхом на коне». Он указывает на старинный обычай распространения песни, причем в ее уже забытой ипостаси, некогда священной для адыгского общества, ведь подразумевается именно то, чем она была в старину. И то, что транслятором песни неожиданно показана молодая девушка, усиливает красоту и особость забытого обычая. Надо здесь заметить, что в осуществленном З. Налоевым обзоре функций джегуако мы не найдем дефиниции «уэрэдгъэшэс», уж тем более нет никаких следов женского участия в данном  институте адыгской культуры. В подкрепление священного статуса песни внедряется еще одна этнографическая подробность: «ХьэгъуэлІыгъуэ дахэу / Уэрэдыр щагуэшкІэ, / Шэсу къэмыувым / И тхьэрыІуэ псалъэр / Пэжу къамылъытэт». - «В ходе свадьбы красивой / Песню когда распределяли / Кто свидетелем не становился / Клятву того перед богом / Подлинной не считали».  Следующая строфа демонстрирует значимость в измерении адыгского прошлого личности, слагающей песни. Отклик олицетворен здесь в образе девушки - транслятора традиции. Эта традиция выступает как некий первообраз адыгской песни и символ духовных ценностей прежнего общества. Так желание известности в родной культуре выражается с опорой на старинный адыгский обычай. Хоть тема поэтического бессмертия не заявлена здесь непосредственно, отчетливо выражено стремление остаться в памяти потомков через поступки, совершенные во время своего пребывания на земле: «Сэ уэрэдгъэшэсу / Соджэр нэхъ губзыгъэм, / Нэхъ хъыджэбз гурыхуэм, / Си уэрэд зэхэслъхьэр / Схухалъхьэну жылэм» [Там же]. – «Я призываю отправляющую песню верхом на коне / Самую разумную, / Самую памятливую девушку, / Чтобы сочиненную мною песню / Распространили среди людей». В большинстве приведенных примеров, так или иначе, задействован узнаваемый символ поэзии Кешокова – всадник на стремительном скакуне. Ранее мы уже писали о том, что всадник - это образ личностного бесстрашия [2, с. 119], теперь же добавим, что это бесстрашие еще и в смысле преодоления самого себя, страха смерти, а, следовательно, и самой смерти через глубоко внедренный в историю адыгов культ презрения к ней. Суть философии наездника тонко описал А.-Г. Кешев: «Быть или не быть порядочным наездником, т.е. героем – было для всякого свободного адыге почти равнозначительно вопросу о жизни и смерти. Можно сказать, что адыгское дворянство не знало иных целей и стремлений в жизни, кроме наезднических подвигов, и слава героя была заманчивее для него всех мирских благ» [3, с 223]. Бесстрашный дух кешоковского героя, помимо прочего, апеллировал к идеалу рыцарско-аристократической доблести. В этом смысле непревзойденность его художественного мастерства сказалась в способности выразить непреходящее через национальный идеал. Таким образом, мы наблюдаем не прямое заимствование идеала, а его этническое обыгрывание.

Литература

  1. Волкова П. Д. Мост через бездну. Кн. 1. - М., 2013. – 224 с.
  2. Кажарова И. А. Кабардинская поэзия ХХ века: актуализация идеала. - Нальчик: Печатный двор, 2014. - 176 с.
  3. Каламбий (Адыль-Гирей Кешев). - Нальчик, 1988. – 272 с.
  4. Кешоков А. П. Собрание сочинений: В 6 т. Т. 1. Стихотворения и поэмы (на каб. яз.). - Нальчик, 2004. – 542 с.
  5. Налоев З. М. Институт джегуако. – Нальчик: Тетраграф, 2011. – 408 с.
  6. Орфей // Мифы народов мира. Т. 2. - Москва, 1988. – 719 с.
  7. Урусбиев С. Сказания о нартских богатырях у татар-горцев Пятигорского округа Терской области // Карачаево-балкарский фольклор. - Нальчик: Эльбрус, 1983. – 431 с.

References

  1. Volkova P. D. Bridge across the abyss. Vol. 1. - M., 2013. – 224 p.
  2. Kazarova I. A. Kabardian poetry of the twentieth century: the actualization of the ideal. Nalchik: Printing house, 2014. - 176 p.
  3. Kalambi (Adil Giray Keshev). - Nalchik, 1988. – 272.
  4. Keshokov A. P. collected works: In 6 Vol. Vol. 1. The poems are (in Kab. lang.). - Nalchik, 2004. – 542 p.
  5. Naloev Z. M. Institute of jaguara. Nalchik: Tetragraph, 2011. – 408 p.
  6. Orpheus // Myths of the peoples of the world. Vol. 2. - Moscow, 1988. – 719 p.
  7. Urazbaev S. Tales of the Nart heroes among the Tatars, the highlanders Pyatigorsk district of Tver oblast // Karachay-Balkar folklore. Nalchik: Elbrus, 1983. – 431 p.